— Уж ржаного хлеба нынче ни зерна не будет. Поверите ли, в Бакеевке, что мне теперь досталась, хоть шаром покати.
— Неужели Бакеевка вам досталась? — спросил я с радостным изумлением. — Моя Орловка только в четырех верстах от Бакеевки. Я должен благодарить судьбу за доставление мне такого соседства.
Она покраснела.
— Очень приятно, — сказала она, и каким голосом произнесено было «очень приятно»! — А вы на житье сюда или на время?
Зная, что по истечении отпуска я должен был отправиться в Петербург, я отвечал, сам не зная отчего, трепещущим голосом:
— Не знаю.
— После столичных увеселений и развлечений, — продолжала она, — наша деревенская жизнь покажется не такою деликатною. Это я знаю по собственному опыту, потому что прежде жила в столице. Провинция уж все провинция, как ни говорите.
— Деревня имеет свои приятности; воздух здесь совсем другой. Я так чувствую себя гораздо лучше на свежем воздухе, особенно когда можно отдохнуть после занятий по службе; к тому же уединение…
— В самом деле. Вы, верно, меланхолического расположения?
Меланхолического! это слово мне никогда не приходило в голову. Ведь именно я всегда был меланхолического расположения! Она угадала мой характер. Робость, которую я ощущал в присутствии женщины, в первый раз смешивалась во мне с какимто приятным ощущением, когда я был с нею: продолжить разговор я не мог, а мне хотелось постоять возле нее, послушать ее.
В эту минуту Илья Петрович ударил меня по плечу.
— Что, брат, уж ты познакомился с Марьей Дмитриевной? Вот счастливица-то у нас на разделе, стоит только задумать ей: хочу этого — и вернее смерти достанется это. Рекомендую вам его, Марья Дмитриевна. (Я поклонился и покраснел, она улыбнулась.) Ей-богу, славный малый, да и к тому же сосед вам. А скромник какой!
Бывало, я…
Есть люди, совершенно не умеющие вести себя при дамах и позволяющие себе говорить вещи, которые, по моему мнению, неприличны даже и в мужской компании.
Илья Петрович принадлежит к таким людям. Чтобы удержать в этот раз его нескромность, я кашлянул. Он заикнулся. К счастью, очень вовремя подошел к нему Христиан Францевич. Глаза доктора, по обыкновению, двигались из стороны в сторону, и правый глаз он прищуривал самым странным образом.
— А что, Илья Петрович, матрас в диванной на кушетке, обитый желтым ситцем, не нужен вам? Уступите-ка мне его без раздела, для тарантаса. Другие наследники все согласны. И Марья Дмитриевна, верно, согласится?
— С большим удовольствием, — отвечала она.
— Ну, уж я, черт возьми, не постою: уступать так уступать! — воскликнул Илья Петрович.
Доктор, кажется, был доволен.
Матвей Иванович подскользнул к нему. Он приветно погрозил ему пальцем.
— Умеете, Христиан Францевич, — заметил он, — и словцо ввернуть вовремя. Я так прошу-прошу Илью Петровича, чтобы согласился уступить мне кусок синей бомбы с цветами. Я, пожалуй, от денег не прочь, хоть сейчас выложу на стол. Оно не то чтобы какая-нибудь завидная материя, — старина, из моды вышла; дорогого купить не могу, а жене нужно гостинца купить. На что вам эта материя?
— Об этом мы с вами поговорим после. — Илья Петрович, сказав это, подмигнул мне.
— После, то-то после, Илья Петрович! — Он вынул из кармана, поморщиваясь, табакерку. — Не хотите ли табачку? Я всегда покупаю у Головкина, этот табак идет и в иностранные земли.
Возвратясь домой часу в десятом, я разделся и лег в постель, но долго не мог заснуть. Мне было как-то неловко, я с бока на бок ворочался беспрестанно. «За тридцать лет холостая жизнь — настоящее бремя! — подумал я, поправляя подушку.
— И приласкать некому!..»
На следующее утро я был уже в семь часов на ногах и до девяти часов успел осмотреть ригу, мельницу, скотный двор и другие хозяйственные заведения. В девять часов, возвратясь домой, я почувствовал голод и спросил чего-нибудь закусить. Любимейшая закуска моя — это копченая ветчина, и никто так не умел коптить ее, как, бывало, покойная матушка. При этом любил я соленые грибки, которые под надзором маменьки приготовляли прекрасно. Мне подали вместо всего этого редьку и масло, притом не совсем свежее. Я невольно вздохнул и подумал:
«Вот что значит, когда нет в доме хозяйки».
От этой мысли я перешел к тому заключению, что человеку в известных летах, имеющему, по милости божией, свой кусок хлеба, непременно надобно жениться. К тому же, имея чин коллежского асессора, не стыдно сделать предложение. «В самом деле, не выйти ли в отставку?» Предлагая самому себе такой вопрос, я смутился. Уже так привык я к моей регулярной жизни в Петербурге, к моей маленькой квартирке в Поварском переулке у Владимирской, к моему департаменту, к этой дороге от Поварского переулка до арки, что в Миллионной, даже к сторожу департаментскому, который снимал с меня шинель и прятал мои калоши в продолжение десяти лет ежедневно, — так привык, что вдруг, когда я только в мыслях оторвался от всего этого и вообразил, что буду жить совершенно по-иному, мне сделалось страшно, очень страшно.
«Но, — и тут я провел рукою по лбу, — но… не умереть же мне холостым! Кто будет ходить за мной, если я занемогу, если (и об этом надобно подумать), если я буду лежать на смертном одре — кто закроет мне глаза?» Слезы проступили у меня на глазах от таких мыслей. Первый раз я серьезно раздумался о своей будущности. Через полчаса я приказал заложить свою бричку.
— Пошел в Городню, — сказал я кучеру.
В Городню иначе нельзя было проехать, как через Плющиху. Какое-то таинственное чувство, совершенно непостижимое, влекло меня в ту сторону, но я не решился сказать кучеру «в Плющиху».