Под утро я встал с постели и начал ходить вдоль и поперек комнаты.
Остаться в деревне или ехать в Петербург? служить или выйти в отставку и жениться?
В этот раз «выйти в отставку» уже не представлялось мне так страшно, как первый раз, когда мне это пришло в голову.
«Коллежского асессора я получил недавно, столоначальником сделан недавно. Что же? до надворного советника еще далеко, до начальника отделения подавно.
Перспектива есть, но не близкая. К тому же сидячая жизнь, петербургский климат… Но… согласится ли она принадлежать мне? Ее муж был начальником отделения! Впрочем, что ж? — я не какой-нибудь нищий, имею свой кусок хлеба и чин почетный!.. Предложение — легко сказать — и подумать, так голова закружится… Ну, как богу угодно, так и будет!» Несколько дней спустя после этого размышления, часу в шестом вечера, по окончании раздела серебра, Марья Дмитриевна вышла пройтись в сад, или в огороженную плетнем четвероугольную площадь, которую все называли садом. На этой площади, впрочем, довольно обширной, росло несколько яблонь, несколько лип, несколько елей, дубков и тянулись две длинные аллеи разросшихся акаций. В этих двух аллеях только и можно было прогуливаться, ибо остальная половина четвероугольника предполагалась только к распланированию. В правой стороне между зеленью мелькало прекрасное каменное здание с небольшой деревянной башенкой, на которой вертелся железный петух, раскрашенный разными цветами: это оранжерея. В середине четвероугольника красовался пруд изрядной величины, в котором Дарья Дмитриевна удила рыбу.
Вечер был теплый, несмотря на то, что сентябрь приближался к исходу. Желтые листья грудами лежали на дорожках… Господи, как я живо все это помню, далее вереницу диких уток, промелькнувших по небу! Марья Дмитриевна шла по дорожке, обсаженной акациями, шла тихо и задумчиво, в чепце, убранном розовыми лентами, в том самом чепце, в котором я видел ее в первый раз.
Не замеченный ею, я подошел к ней сзади.
— Вы гуляете, Марья Дмитриевна? — спросил я ее дрожащим голосом.
Она испугалась и немного вскрикнула.
— Ах, это вы!
— Точно я, я, Марья Дмитриевна… вы, вы так легко одеты; теперь вечера не летние: можно простудиться.
— Ничего-с, и простужусь, так жалеть будет некому!
— Как можно! И перед богом грешно не беречь своего здоровья.
Она ничего не отвечала, и я молчал.
— Ваш раздел теперь совсем кончен, Марья Дмитриевна?
— Да, совсем-с.
— А что, вы отсюда скоро уедете?
— Предполагаю очень скоро. У меня кровь так и застыла.
— А куда вы изволите поехать, Марья Дмитриевна?
— В свою прежнюю деревню Маматовку, верст за двести отсюда. Мне давно пора бы восвояси. Ах, боже мой! и хлеб-то нынешний год без меня убрали!
— Прощайте, Марья Дмитриевна! может быть, мы с вами более не увидимся. И я также скоро отправляюсь к должности, в Петербург.
Я шел по левую ее сторону и, произнеся это, едва осмелился искоса взглянуть на нее. Мне показалось, что на ее глазе дрожала слеза.
— Вы, верно, соскучили здесь! очень натурально: кто пристрастился к светским удовольствиям…
— Нет, не говорите этого, Марья Дмитриевна, — непреодолимое влечение приковывает меня к здешним местам.
— Почему же вы, позвольте спросить, не останетесь здесь?
— Я человек служащий, чиновник, а скоро конец моему отпуску; служба не шутит-с.
— Вы, благодаря бога, обеспечены. Почему же вам не выйти в отставку: вы свой долг сделали — послужили. Останьтесь навсегда с нами… Здесь, я вам скажу, не то, чтобы в глуши: дворянство отличное, образованное.
— Оно точно так, да я человек совершенно одинокий. Матушка моя скончалась, я без нее совсем осиротел, и хозяйством заняться некому.
Я чувствовал, что голос изменял мне, я оробел, а она не вымолвила ни слова, ни слова…
Мы шли таким образом несколько минут молча и подошли к самому берегу пруда.
Отсюда следовало повернуть назад, ибо дорожек ни вправо, ни влево не было.
— Марья Дмитриевна, — начал я, когда мы повернули; сердце у меня так билось, что пересказать невозможно, — Марья Дмитриевна, я давно, Марья Дмитриевна, желал поговорить с вами… я… с первой минуты, как увидел вас, почувствовал такое, что если бы пересказать… — да вдруг и бахнул: — от вас, Марья Дмитриевна, зависит мое счастие.
И чуть не умер от страха; у меня совсем потемнело в глазах, а после того меня так в пот и бросило. Будто сквозь сон услышал я эти восклицания:
— Ах, ах! Боже мой! что это вы говорите… ах!
Я открыл глаза и взглянул на нее. В лице ее не было ни кровинки. К счастию, что тут случилась скамейка: она не села, а в совершенном изнеможении опустилась на нее. Я испугался, бросился к ней и спросил:
— Не дурно ли вам?
— Ничего, ничего… ах, обдумали ли вы то, что сказали?
— Обдумал, ей-богу, обдумал, Марья Дмитриевна!
Она заплакала. Я не смел переводить дыхание. Вдруг она встала, посмотрела на меня с чувством и произнесла:
— На все есть предопределение, теперь я это ясно вижу. И я только что взглянула на вас, почувствовала необыкновенное биение сердца. Видно, так богу угодно!
После сих слов у меня все предметы перед глазами стали яснее.
— Позвольте же поцеловать вашу ручку. — Я взял ее руку и поцеловал; она поцеловала меня в щеку.
— Но сегодня еще не объявляйте этого. А вы будете любить моего Мишунчика? вы замените ему отца?
— Не сомневайтесь, ради бога, Марья Дмитриевна, успокойте меня на этот счет; я буду любить его больше родного сына.
Она еще раз и еще с большим чувством посмотрела на меня и сказала: